демократия: политическая власть в эпоху нефти» предоставил исторический отчет сопряженного развития современной демократии и нефти, чтобы продемонстрировать, как «[и]скопаемое топливо способствовало созданию одновременно и самой современной демократии, и ее пределов». «Вместо исследования демократии и нефти, – пишет Митчелл, – оно стало руководством по демократии как нефти»[133]. Согласно Митчеллу, ископаемое топливо создало необходимые условия для сбора и организации людей, бросающих вызов олигархическим формам правления, таким образом сделав возможной современную демократическую, в том числе революционную, политику. Но поскольку такие движения рассматривали экологические границы по большей части как не имеющие прямого отношения к борьбе, а будущее – как «бескрайний горизонт роста», они также не сумели уберечь нас от прискорбных обстоятельств настоящего, в которых демократические правительства, по-видимому, не в силах предпринять необходимые меры для остановки катастрофического потепления.
Из переплетения современной демократии с ископаемым топливом вовсе не следует, что мы обязательно должны отказаться от первой, чтобы уменьшить зависимость от последнего (напоминаю себе об этом всякий раз, когда склоняюсь к экофашистским фантазиям из серии «Что, если мы всего-навсего позволим прийти к власти диктатору-энвайронменталисту – ну хотя бы на чуть-чуть, только чтобы он отучил нас выбрасывать CO2? А потом у нас бы появилась возможность продолжать любые эксперименты по управлению людьми»). Виды энергии придают форму нашей политике, объясняет Митчелл, но это вовсе не значит, что они ее определяют. Чем острее мы будем осознавать эту динамику, тем более осмысленным и изобретательным будет наш контакт, и мы сможем поломать голову над тезисом о том, что «поиск решения проблемы будущих энергетических потребностей – это еще и поиск новых форм коллективной жизни». (Именно это имеет в виду Харауэй, когда говорит: «Имеет значение, в каких материях мы мыслим о других материях; имеет значение, какими историями мы рассказываем о других историях; имеет значение, какие узлы вяжут узлы, какие мысли мыслят мысли… Мыслить должны мы, мы должны мыслить».)
До сих пор – нарочно или нет – мы мыслили современную свободу в категориях нефти. Углерод снабжает энергией то оборудование, с помощью которого наши мысли, голоса и тела дотягиваются друг до друга; он питает наши публичные рассуждения о природе свободы, автономии, справедливости и самоуправления – от уличных протестов и панельных дискуссий до войн в Твиттере. Он даже усиливает то, каким образом мы проявляем любовь к нашим детям: «Однажды я должна буду признаться своему сыну, что я наделала, – пишет климатологиня НАСА Кейт Марвел. – Моя удобная, безопасная жизнь – во многом продукт двигателя внутреннего сгорания. Ископаемое топливо приводит в движение поезда, на которых мы ездим на пляж, фабрики, которые произвели его пластиковое ведерко и лопатку, свет, который я выключаю, когда целую его перед сном… В конечном счете я несу ответственность за газы, меняющие климат, и, воспитывая сына в комфорте и удобстве, передаю ему эту ответственность и вину». Даже если наше понимание глубокого времени (по крайней мере, в моем случае) строго ограничено, я верю, что что-то внутри нас осознает фундаментальный разрыв между миллионами лет, которые ушли на образование ископаемого топлива, и ошеломляющей скоростью, с которой мы добыли, употребили и выбросили его. Трепет, который мой сын ощутил в Музее путешествий, был оправдан: мы должны чувствовать трепет перед лицом энергии, сгенерированной мгновенным сжиганием глубокого времени. Наши собственные тела сформированы этой силой – скоростью самолетов, поездов, автомобилей и цифровых потоков, – ставшей неотъемлемой частью нашего представления о свободе. Зачастую мы понимаем под свободой свободу передвижения – будь то свобода покинуть плохое место ради (дай Бог) места получше; свобода ускользнуть от постыдного происхождения и установить новые связи в более просторном, более анонимном месте; свобода предпочесть известному неизвестность. Капиталистические, аболиционистские, революционные и квир-сознания в одинаковой степени опирались на подобные мечты и желания, некоторые из них до́роги и моему сердцу.
Ведь я, в конце концов, выросла в Калифорнии, где в подростковые годы для меня синонимом свободы была езда по свободной дороге на собственном «Жуке» 1976 года; после долгого беспечного пребывания в Нью-Йорке я вернулась к доктрине одиночной езды (или, скорее, так обстояли дела до пандемии – сейчас моя машина собирает пыль на подъездной дороге, что само по себе оказалось формой свободы – свободы никуда не ездить, которая неприятно вибрирует рядом с ощущением того, что ехать уже некуда). На протяжении многих лет, что я провела в Нью-Йорке – и даже сейчас, в своей меланхолической ссылке, – в моем сердце всегда отзывались слова поэта Фрэнка О’Хары из «Медитаций в чрезвычайных ситуациях»: «Не обязательно покидать пределы Нью-Йорка, чтобы увидеть зелень – мне и травинка не приносит наслаждения, если я знаю, что под рукой нет метро, магазина пластинок или любого другого знака того, что люди еще не полностью разочаровались в жизни». Оплачиваемый труд, которым я занимаюсь в этом мире, исключительно культурный, и меня это устраивает; две мои единственные в жизни должности – это официантка/барменша и профессорка/писательница. Я ценю анонимность и многолюдность мегаполисов, не испытываю особой любви к «локальному» и не питаю каких-либо антицивилизационных фантазий о «возвращении к земле». У меня даже нет сада. Как однажды написал в приступе космополитической искренности британский теоретик Марк Фишер: «Поднимите руки те, кто хочет отказаться от анонимных пабов и пригородов и вернуться к органической грязи крестьянства. То есть поднимите руки те, кто по-настоящему хочет вернуться к докапиталистическим территориальным отношениям, семьям и деревням. Теперь поднимите руки те, кто искренне верит, что эта тяга к восстановлению органической целостности – не свойственна культуре позднего капитализма и не интегрирована целиком в капиталистическую либидинальную инфраструктуру». В этой связи страшно, но и вдохновенно прозвучит вопрос: что может случиться и случится с нашим пониманием свободы, когда мы начнем мыслить о ней, чувствовать ее, переживать ее в отрыве от столь огромного количества современных фетишей и привычек? Но этот эксперимент необходим и ценен, поскольку лишь фундаментально ностальгическое, клаустрофобное представление о свободе настаивает на ее связи с единственной технологией производства энергии – особенно когда и если непрекращающаяся уверенность в этой технологии провоцирует новые болезненные спазмы и новые клаустрофобные формы страдания. (И они отнюдь не абстрактны: сегодня я работаю в офисе, где наглухо заклеены окна, а под двери подоткнуты полотенца, чтобы внутрь не проник опасный смог лесных пожаров, сочащийся сквозь все щели. Мыслить должны мы, мы должны мыслить.)
Хорошие новости для тех из нас, кто не поднял руку, заключаются в том, что «постцивилизация» не должна и не будет напоминать «доцивилизацию» или «антицивилизацию». Как объяснил Бруно Латур, оппозиция